30 апреля исполняется 85 лет российскому писателю, публицисту и педагогу Виктору Лихоносову. Для Крымского района он человек не случайный: в 1961-1962 годах автор главного романа о судьбе русского казачества «Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж»
работал в школе села Новопокровского. Именно поэтому в декабре 2018 года учебному заведению было присвоено имя писателя.
Накануне 85-летия Виктора Ивановича Лихоносова мы публикуем отрывок из «Воспоминаний…», посвящённый тому периоду жизни, когда автор жил и творил на крымской земле.

Зачем-то даны были мне не Анапа и Ейск, а Пересыпь и неосёдлая Тамань… И эта усадьба графа Сумарокова-Эльстона, а по карте хутор Новопокровский под станицей Варениковской.
Еду ли от поворота по долине, взгляну у речки Псебепс на белый магазин вдали и через поле на взгорье с силуэтом школы, узнаю, как близких, тяжёлые дубы у дороги в другой хутор, покажутся ли моему взору близкий лесной горизонт и смутная полоска того места, где жили брянские старики, тотчас всё сливается в щемящее мгновение, которым означилась моя жизнь в прошлый век, до конца которого было так далеко. Это я тут недолго жил и дышал. Это я тут ничего не знал, каким и когда появлюсь ещё. Это я в никуда не девшемся белом магазине, где продавали калоши, кастрюли, книги и селёдку, по многу раз брал сигареты «Прима» или папиросы «Беломорканал». И продавщица привыкала ко мне, не местному, чужому, обязанному торчать в хуторе вместе с обычными жителями. И вдруг покупатель исчез. И его тихонько позабыли.
Много лет некому будет глядеть в окно на сухой дуб в стороне от колодца, ходить к этому колодцу с ведром, слушать бабу Женю и Михаила Васильевича о белгородской деревне. Пусто и нетоплено будет в двух комнатёнках. Покроется пылью печка. Никто не постучит и не закричит у порога. От голых стен не отражались голоса, как бывало.
А разговаривали-то городские постояльцы громко, особенно горласто кудахтал вечерами друг из Москвы, завлекал всякими историями про артистов и писателей, пел песню «Снег, снег, снег за окошком кружится».
Мы с Ольгой были довольны, что он не посчитался со временем и проведал нас в глухом хуторе, добирался из Крыма через пролив, торопливо залез в кузов попутки, вёзшей бочки с селёдкой, голосовал на том же повороте под Варениковской, что и мы в первый раз, «прикостылял» от речки Псебепс к нашей длинной «конюшне». Я водил его по дороге к дубам, луна вовсю светила нам, и мы возвращались, поднимались за магазином в тихий лес, ещё пошептались на закрытом крылечке, свет в комнате не зажигали, улеглись и заснули.
Он уже был москвич, на москвичке женился, тесть прославился аж в 20-ые годы в спектакле «Дни Турбиных» во МХАТЕ, и мы с Ольгой слушали всё воскресенье «всякие-разные» закулисные истории про знаменитостей, кои в наши строгие годы не порхали так вольно, как нынче. Да, друг мой залетел в столицу, а мне навек корячился хутор с дубами или городишко вроде Темрюка. Но я ещё не задумывался тревожно о своей доле.
А затвердела та встреча в моей душе не разговорами о том, о сем, а прощальной прогулкой по пустой дороге в Варениковскую на автостанцию и моё возвращение в хутор.
Где выбрать мне слова, чтобы передать, какое это было утро в сонной долине и как громко разносились с дороги голоса друзей, и какое таинственное тягучее чувство, словно мелодия, держалось в моей душе? Было наше утро на земле, и мы были молоды, и жизнь ещё только обещала нам желанные радости, перемены, неожиданные несчастья. И были живыми ещё наши матушки, друзья и много знакомых.
Мы вышли в три, Ольгу не будили, луна ещё клонилась к Анапе, речка Псебепс чуть сверкала в зарослях. Пухлые дубы на взгорьях и поблизости стерегли тишину. Никого наши голоса не разбудили. Серая дорога тянула нас за собой в станицу. С тех пор друг мой объездил весь мир и помнит ли он эту сельскую ночную простоту – не спрашивал.
Он на миг залетел пожалеть меня, поддержать – ну какое ждёт друга будущее в хуторе? Придётся потерпеть.
А я так и вижу до сих пор утреннюю автостанцию, во дворе осокарь с последними листьями, у которого мы ждали посадки. Мне было грустно: друг уезжал в Москву, полетит из Краснодара, а я останусь в усадьбе среди дубов, буду проверять ошибки в тетрадках и мечтать о каникулах, когда можно будет повидаться в городе с бывшими сокурсниками и похлопать артистам в театре оперетты. Бедность моих впечатлений будет томить и ранить душу. И я уныло помахал жалеющему меня на прощанье другу и каким-то сразу пустым и брошенным покинул станцию, возле углового белого универмага стоял и так остро почувствовал, что я в станице не здешний, что я вообще после института живу н и г д е – ни в Новосибирске, ни в Краснодаре, ни в Варениковской, а только отбываю в усадьбе какой-то назначенный, но неизвестный мне срок, и куда меня с Ольгой закинет жизнь – кто сейчас скажет? А теперь, когда всё давно переменилось, мне всё стало ближе и дороже: и то, что я по-сиротски коротал миг в станице, и магазинчик с книгами в старом казачьем амбаре, и киоск, в котором я скупил московские газеты, парочку художественных журналов и «Огонёк» с напористым видом Хрущёва на обложке. Каждый раз, проезжая краем станицы и возле будочки на переезде, спрашиваю всё вокруг: неужели это я выходил возле заборов к повороту и почему Господь забрал меня отсюда ? Так бы ещё на сколько лет прописался я в этом углу. В небесах, может, уже и начерчены были мои кривые дороги и тропы, а я всего лишь загадывал, мечтал и сомневался. Но для чего была мне выбрана эта дорога, черкесская речка, дубы в долине и на горе, близкая Анапа?
За будочкой на переезде железной дороги, по которой поезд ещё не добирался в Анапу, уже станица кончается.
Пройти немного от поворота, и справа будет полоса тоненьких деревьев с узкой аллеей, и я не забыл, что в то утро шёл по ней и напевал модного тогда и ещё не всем доступного Булата Окуджаву: «Эта женщина – увижу и немею. Потому-то, понимаешь, не гляжу, Ах, не кукушкам, не гадалкам я не верю и к цыганкам, понимаешь, не хожу». Тогда ещё столько было в нашей душе наивной тоски и простоты… И пел я ещё подражание Евтушенко народным мотивам: «Бежит река, в тумане тает, Бежит она, меня дразня. Ах, кавалеров мне вполне хватает, но нет любви хорошей у меня». Ещё не всплеснул Николай Рубцов, не пели и попозже в Колонном зале его поклон матери: «В комнате моей светло, это от ночной звезды. Матушка возьмёт ведро, молча принесёт воды». Месяц спустя я зайду в крохотную библиотеку с одной комнатой и возьму домой журнал «Молодая Гвардия» с первым рассказом… артиста Василия Шукшина. А в журнале «Знамя», который я купил, обнаружится рассказ Юрия Казакова «Вон бежит собака». Вот вечернее тоскливое чтение и будет моим сельским счастьем.
Зимой снег падал редко и таял в эту же неделю. Я жалею нынче, что мало записывал, но вот сберёгся рваный листочек с моим почерком. С умилением перечитываю порою.
«Под Новый год ночь выдалась снежная. Сначала лишь притрусило поле и дорожки, но после полуночи, когда я шёл в компанию на конец хутора, всё вокруг побелело, огороды и улицу, и тропинки в лесу глубоко застелило, и только в речку снег падал и таял, и она чернела».
В понедельник и в четверг глуховатый ласковый Иван Матвеевич привозил почту. После обеда я уже выглядывал, не показался ли от речки всадник на покорной лошади. С его появлением душа, кажется, оживала. Письмо от матери из Новосибирска или от трёх друзей, Ольге из вчерашней её обители на улице Суворовской, мне ещё журнал «Юность» или «Иностранная литература», газета «Литература и жизнь» – как ласковый ветерок с той стороны, где тебя нет и не положено быть. Даже районная захудалая газета не казалась лишней. Ольга скучала по городу и читала всё в охотку. Топилась узенькая печка.
С большого листа, прикреплённого к белой стене, смотрела на нас из своего века «Мона Лиза» Леонардо да Винчи. У Ольги была схожесть с нею, она тайно гордилась этим, вкладывала открытки в свои блокноты, книги. Я помалкивал, но нарочно купил в Варениковской репродукцию и крепил её ночью, когда Ольга спала. Да, печка топилась, в тесных комнатках нам никто не мешал, хватало нам одного стола и двух табуреток; кастрюли и посуду выставили мы на крытую веранду.
Так бы и жили мы неизвестно сколько, и никто бы нам ничего не обещал, никуда не звал, и мой робкий характер и больное ухо сулили мне увядающее будущее. А я уже сказал, что мало думал о своей участи.
В журналах печатались писатели, с которыми всего через три года я буду здороваться в Доме литераторов на улице Герцена, а с некоторыми и сиживать за столиком в Дубовом зале, но в зимней усадьбе мне такое не могло и присниться. Горькой явится другая осень, ещё одна приспеет под Анапой, а уже летом я буду в Тарусе на веранде у Казакова и ещё через одну взойду в Алупке в дом Чехова с московскими писателями, увижу то, о чём писал Паустовский в «Заметках на папиросной коробке». И я же помню, каким был недавно несчастливым и никому в мире ненужным. Как же скоро перелетел я в высокое гнездо! Кто-то свыше коснулся меня милосердием своим.
Прошло шестьдесят лет, и я пишу это, укрывшись в той же усадьбе в разгар коронавирусной эпидемии по всему белу свету, немыслимой в советские времена.
От моего жилища было шагов сорок до круглого колодца и назад к бывшему дому управляющего поменьше. Высокий дуб прислонялся к углу дома. На этой поляне время замерло. В моем домашнем досье лежит фотография: молодой учитель выливает из ведра с цепью воду в корытце, а сбоку ждёт водицы колхозная лошадь.

Боже, верни меня назад, – просит моя душа. Я опять буду двадцатипятилетним учителем, никому неизвестным и о путях своих не ведающим. Солнце садилось за Таманью и Керчью, Тамань была моею мечтою, и кто нагадал бы, что через сорок лет матушку мою примет там кладбище первых запорожцев. Все перемены к лучшему случатся так быстро. Хотел бы в первый раз читать роман Бунина «Жизнь Арсеньева», наконец-то осмелились напечатать его (да и то с вырезками главы о великом князе Николае Николаевиче) в издательстве «Московский рабочий». Друг-то мой любезный и привёз его в хутор. У окошка и сейчас бы сидел в поздний час над этим томом. Разгибался бы устало, выходил в ночную тишину, и только что прочитанное веяло бы надо мной чужой нежностью и скорбью: «С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни…». Пожалуй, в усадьбе с широкой долиной, огороженной длинными лесными холмами, и пробудилось во мне что-то протяжное, напевное, и только этим выразился я в ранних рассказах. Утешались мы потихоньку с Ольгой чтением вслух книги Веры Николаевны Муромцевой- Буниной «Жизнь Бунина». Она подписала её 9 марта 1961 года в Париже, сама отнесла на почту, а в чистый понедельник умерла.
Я не знал ещё, что за речкой на горке живут мои спасители – брянские старики.
Неожиданным будет милосердие Божие.
Был такой мой миг на земле: я себе никакого чуда не выглядывал, а оно вдруг явилось.
Ветхий блокнотик прячу в неприкасаемом уголку.
«Брянские меня ждали, я их должен был сфотографировать. Старик Терентий Кузьмич пригнал скот на обед, отдыхал на кровати.
– Здравствуй, Иванович! А хозяйка твоя где?
– Стирает.
Достала ему бабка из сундучка чистую рубаху, брюки. Снял я стариков «на карточку», поели блинов, которые они готовили на родительский день.
– А мы тебя, Иваныч, ждали на Пасху, ждали на май. Не идёшь.
Их домишко, земляной пол, дверь с низким порогом (в дожди наливает вода)… Я слушал, как они попросту перекидываются словами, думал, как они всю жизнь перебиваются в трудах и заботах и живут просто, мирно, даже душой позавидуешь. Я бы, честное слово, купил у них это жильё, если бы можно, и жил бы временами здесь на горе, на отшибе, и писал. И друзей бы сюда возил.
– Родные есть у тебя, Иваныч?
– Мать. Пятьдесят лет.
– Молодая ещё.
– В годах, – поправила Мария Матвеевна.
Возможно, я смастерю у них в саду крепкий столик и буду приходить раздумывать с бумагами».
18 мая. «Сегодня был у брянских, косил им траву на широкой спускающейся к густому дубняку поляне. Пил молоко. Принёс им фотографии.
– А дед красивый вышел, – сказал внук Миша.
– И бабка хороша, – похвалила дочка Тоня. – Зачем платок назад завязала.
В лесу, на отшибе, походил туда-сюда по тропе, смутно пожелал себе такой тихой жизни, потосковал тем более, что её у меня никогда не будет. Чудесный вечер. Высоко, и видно под луной всю окрестность.
– Ну, давай я тебя провожу… – сказала Мария Матвеевна. – Не боисси?»

Обозревая всю даль своей жизни, думаю, что счастливая внешняя судьба моя зародилась возле этих стариков.
И сейчас ещё слышу бабкину брянскую речь.
«Закрылись мои глазы слезами», «Деуки-подружки пеют: «Ударилась Татьяна ко батюшке у ножки челом: и спасиба тебе, батюшка, што я у тебя сидела, гладкую главу чесала и русую косу сплетала».
– Если бы вернуться назад, – говорил я у колодца учителям Антонине, Валентине, Ольге, Руфине, родившимся позже той зимы, – пережить ещё раз то, что было, но как-то полнее, внимательнее, что ли, неторопливее, с боязнью, что оно потеряется и будешь жалеть… Опять все будут живы.
– А как же мы-ы? – плачуще спросила Руфина. – Нас ещё не будет на свете. И вы будете ходить с ведром к колодцу без нас.
– И не подумаю, что вот так буду стоять с вами. Через полвека. Даже побольше. Никогда не знаешь, что тебя ждёт. Даже и зимой, когда я стал понимать, что моя жизнь может закиснуть в долгом покое на этом (теперь уж знаю) графском клочке, я и представить не сумел, что буду иногда ездить сюда на мгновение и кланяться счастью, о котором я тоже не соображал.
– Так чудесно всё устроено.
– Да, но зачем снесли нашу «конюшню»? Сейчас бы мы зашли в мои покои, растопили печку, потрапезовали, и мне вспомнилось бы то, что я забыл. Пусто, ничего не построили, зачем развалили? А уж что до нас было – одни дубы знают. Только потом я прочитаю в архиве, как граф Сумароков-Эльстон ехал в Варениковскую (а был он наказным атаманом), и заранее отвезли атаману указание в отдел: «Вышлите Варениковскую девять бутылок кахетинского и соленых закусок». Скромно как-то. До него по этой долине проезжал на Гостагаевскую и атаман Кухаренко. Я жил тут и ничего не знал. Советская власть припрятала казачью историю. Тут такое было. Селение Адагум, Адагумский отряд. А Петр Бурсак из знаменитого рода что писал! Где-то под Варениковской попали в болото, воды по колено. Целую ночь дождь, к утру мороз. Обоз и артиллерия загрузли. Сам, пишет, Бог велел мне класть кучи тёрна так, чтобы они покрывали воду. А сверх тёрна клали с возов сено и зажигали, грелись. «Я спал на мёрзлой земле в сторонке. Трубный звук и барабаны разбудили меня, и мы пошли в Варениковское укрепление». Через сто лет я ходил туда за газетами. Так доставался Кавказ. И пишет Бурсак: «Я поблагодарил Господа – за этот поход мне дали крест Станислава 3-й степени». И Левушка Пушкин наверняка искал с казаками дорогу на Анапу вот где-то вдоль Псебепса, но ни словечка о том не оставил. Так-то, мой милый.
– И никто ничего не знает.
– Никто ничего.
Как не подивиться тому, что нет-нет да и выглянет из дальнего угла времени, представится и исчезнет некое видение, и тебе покажется, что ты сам себя позабыл, уже давно живёшь уверенней и счастливее.
Что-нибудь вдруг подтолкнёт назад. Вот 5-й том Куприна, на столько лет мною заброшенный. Я тотчас увидел подписной магазин (чуть от угла улицы Орджоникидзе), чуланное помещение, на полках и на полу увитых славой и почётом писателей, мне досталась подписка, я расписываюсь в карточке, забираю зелёный том и выхожу (почему-то ясно помню, с каким чувством иду мимо армянских дворов в общежитие). Кем я стану – и не гадаю. Уж не писателем, конечно. Учителем русского языка. Но книжный мир мне так дорог. Мне хочется послать письмо Куприной-Иорданской. Зачем – не знаю. Жива в Москве его дочь.
Через три года я буду зимовать в глуши. Иногда так захочется в город, в театр, к газетным киоскам. Я с тоскою жду почтальона на лошади.
И вот поздний листочек, моей рукой написано: «Я до сих пор мечтаю попасть под Варениковскую, в роскошную долину с лесными взгорьями по бокам, полюбоваться дубами и тайно повздыхать по далекому учительскому времени, которое мне теперь кажется золотым. Из-за Варениковской и бывшей усадьбы графа Сумарокова-Эльстона я опять зачастил в архив. Я все чаще умиротворяюсь и говорю себе, что вроде сам Господь послал меня в усадьбу к вековым черкесским дубам…».

от admin

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *